Categories:

«Над саквояжем в черной арке всю ночь играл саксофонист»

Мастерская Петра Фоменко, концерт-эскиз «Рыжий»

Стихи: Борис Рыжий
Композитор: Сергей Никитин

Запись Сергея Веселого, Луфпарад-2018

01:50 Ночь. Звезда. Милицанеры
парки, улицы и скверы
объезжают. Тлеют фары
италийских «жигулей».
Извращенцы, как кошмары,
прячутся в тени аллей.

Четверо сидят в кабине.
Восемь глаз печально-синих.
Иванов. Синицын. Жаров.
Лейкин сорока двух лет,
на ремне его «макаров».
Впрочем, это пистолет.

Вдруг Синицын: «Стоп, машина».
Скверик возле магазина
«соки-воды». На скамейке
человек какой-то спит.
Иванов, Синицын, Лейкин,
Жаров: вор или бандит?

Ночь. Звезда. Грядет расплата.
На погонах кровь заката.
«А, пустяк, – сказали только,
выключая ближний свет, –
это пьяный Рыжий Борька,
первый в городе поэт»

1997
05:10 Мой герой ускользает во тьму.
Вслед за ним устремляются трое.
Я придумал его, потому
что поэту не в кайф без героя.

Я его сочинил от уста-
лости, что ли, еще от желанья
быть услышанным, что ли, чита-
телю в кайф, грехам в оправданье.

Он бездельничал, «Русскую» пил,
он шмонался по паркам туманным.
Я за чтением зренье садил
да коверкал язык иностранным.

Мне бы как-нибудь дошкандыбать
до посмертной серебряной ренты,
а ему, дармоеду, плевать
на аплодисменты.

Это, – бей его, ребя! Душа
без посредников сможет отныне
кое с кем объясниться в пустыне
лишь посредством карандаша.

Воротник поднимаю пальто,
закурив предварительно: время
твое вышло. Мочи его, ребя,
он – никто.

Синий луч с зеленцой по краям
преломляют кирпичные стены.
Слышу рев милицейской сирены,
нарезая по пустырям.

1998
06:10 Городок, что я выдумал и заселил человеками,
городок, над которым я лично пустил облака,
барахлит, ибо жил, руководствуясь некими
соображениями, якобы жизнь коротка.

Вырубается музыка, как музыкант ни старается.
Фонари не горят, как ни кроет их матом
электрик-браток.
На глазах, перед зеркалом стоя, дурнеет красавица.
Барахлит городок.

Виноват, господа, не учел, но она продолжается,
все к чертям полетело, а что называется мной,
то идет по осенней аллее, и ветер
свистит-надрывается,
и клубится листва за моею спиной.

2000
07:35 В кварталах дальних и печальных,
что утром серы и пусты,
где выглядят смешно и жалко
сирень и прочие цветы,
есть дом шестнадцатиэтажный,
под домом тополь или клен
стоит ненужный и усталый,
в пустое небо устремлен;
стоит под тополем скамейка,
и, лбом уткнувшийся в ладонь,
на ней уснул и видит море
писатель Дима Рябоконь.
Он развязал и выпил водки,
он на хер из дому ушел,
он захотел увидеть море,
но до вокзала не дошел.
Он захотел уехать к морю,
оно – страдания предел.
Проматерился, проревелся
и на скамейке захрапел.
Но море сине-голубое,
оно само к нему пришло,
и, утреннее и родное,
заулыбалося светло.
И Дима тоже улыбнулся.
И хоть недвижимый лежал,
худой, и лысый, и беззубый,
он прямо к морю побежал.
Бежит и видит человека
на золотом на берегу.
А это я никак до моря
доехать тоже не могу –
уснул, качаясь на качели,
вокруг какие-то кусты.
В кварталах дальних и печальных,
что утром серы и пусты.

1999
08:55 Над саквояжем в черной арке
всю ночь играл саксофонист,
пропойца на скамейке в парке
спал, постелив газетный лист.

Я тоже стану музыкантом
и буду, если не умру,
в рубахе белой с черным бантом
играть ночами на ветру.

Чтоб, улыбаясь, спал пропойца
под небом, выпитым до дна, –
спи, ни о чем не беспокойся,
есть только музыка одна.

1997
09:30 Я улыбнусь, махну рукой
подобно Юрию Гагарину,
со лба похмельную испарину
сотру и двину по кривой.

Винты свистят, мотор ревет,
я выхожу на взлет задворками.
Убойными тремя семерками
заряжен чудо-пулемет.

Я в штопор, словно идиот,
вхожу, но выхожу из штопора –
крыло пробитое заштопаю,
пускаюсь заново в полет.

В невероятный черный день
я буду сбит огромным ангелом,
я полыхну зеленым факелом
и рухну в синюю сирень.

В завешанный штанами двор
я выползу из «кукурузника»...
Из шлемофона хлещет музыка,
и слезы застилают взор.

1998
11:05 Зеленый змий мне преградил дорогу
к таким непоборимым высотáм,
что я твержу порою: слава богу,
что я не там.

Он рек мне, змий, на солнце очи щуря:
вот ты поэт, а я зеленый змей,
закуривай, присядь со мною, керя,
водяру пей;

там, наверху, вертлявые драконы
пускают дым, беснуются – скоты,
иди в свои промышленные зоны,
давай на «ты».

Ступай, он рек, вали и жги глаголом
сердца людей, простых Марусь и Вась,
раз в месяц наливаясь алкоголем,
неделю квась.

Так он сказал, и вот я здесь, ребята,
в дурацком парке радуюсь цветам
и девушкам, а им того и надо,
что я не там.

2000
12:45 Из фотоальбома

Тайга – по центру, Кама – с краю,
с другого края, пьяный в дым,
с разбитой харей, у сарая
стою с Григорием Данским.

Под цифрой 98
слова: деревня Сартасы.
Мы много пили в эту осень
«Агдама», света и росы.

Убита пятая бутылка.
Роится над башками гнус.
Заброшенная лесопилка.
Почти что новый «Беларусь».

А ну, давай-ка, ай-люли,
в кабину лезь и не юли,
рули вдоль склона неуклонно,
до неба синего рули.

Затарахтел. Зафыркал смрадно.
Фонтаном грязь из-под колес.
И так вольготно и отрадно,
что деться некуда от слез.

Как будто кончено сраженье,
и мы, прожженные, летим,
прорвавшись через окруженье,
к своим.

Авария. Башка разбита.
Но фотографию найду
и повторяю, как молитву,
такую вот белиберду:

Душа моя, огнем и дымом,
путем небесно-голубым,
любимая, лети к любимым
своим.

1998
14:10 ... я вру безбожно,
и скулы сводит,
что в ложь, и только,
влюбиться можно...

На окошке на фоне заката
дрянь какая-то желтым цвела.
В общежитии жиркомбината
некто Н., кроме прочих, жила.

В полулегком подпитье являясь,
я ей всякие розы дарил.
Раздеваясь, но не разуваясь,
несмешно о смешном говорил.

Трепетала надменная бровка,
матерок с алой губки слетал.
Говорить мне об этом неловко,
но я точно стихи ей читал.

Я читал ей о жизни поэта,
четко к смерти поэта клоня.
И за это, за это, за это
эта Н. целовала меня.

Целовала меня и любила,
разливала по кружкам вино.
О печальном смешно говорила.
Михалкова ценила кино.

Выходил я один на дорогу,
чуть шатаясь, мотор тормозил.
Мимо кладбища, цирка, острога
вез меня молчаливый дебил.

И грустил я, спросив сигарету,
что, какая б любовь ни была,
я однажды сюда не приеду.
А она меня очень ждала.

1999
16:35 Что махновцы, вошли красиво
в незатейливый город N.
По трактирам хлебали пиво
да актерок несли со сцен.

Чем оправдывалось все это?
Тем оправдывалось, что есть
за душой полтора сонета,
сумасшедшинка, искра, спесь.

Обыватели, эпигоны,
марш в унылые конуры!
Пластилиновые погоны,
револьверы из фанеры.

Вы, любители истуканов,
прячьтесь дома по вечерам.
мы гуляем, палим с наганов
да по газовым фонарям.

Чем оправдывается это?
Тем, что завтра на смертный бой
выйдем трезвые до рассвета,
не вернется никто домой.

Други-недруги. Шило-мыло.
Расплескался по ветру флаг.
А всегда только так и было.
И вовеки пребудет так:

вы – стоящие на балконе
жизни – умники, дураки.
Мы – восхода на алом фоне
исчезающие полки.

1998
18:15 Так гранит покрывается наледью,
и стоят на земле холода, –
этот город, покрывшийся памятью,
я покинуть хочу навсегда.
Будет теплое пиво вокзальное,
будет облако над головой,
будет музыка очень печальная –
я навеки прощаюсь с тобой.
Больше неба, тепла, человечности.
Больше черного горя, поэт.
Ни к чему разговоры о вечности,
а точнее, о том, чего нет.

Это было над Камой крылатою,
сине-черною, именно там,
где беззубую песню бесплатную
пушкинистам кричал Мандельштам.
Уркаган, разбушлатившись, в тамбуре
выбивает окно кулаком
(как Григорьев, гуляющий в таборе)
и на стеклах стоит босиком.
Долго по полу кровь разливается.
Долго капает кровь с кулака.
А в отверстие небо врывается,
и лежат на башке облака.

Я родился – доселе не верится –
в лабиринте фабричных дворов
в той стране голубиной, что делится
тыщу лет на ментов и воров.
Потому уменьшительных суффиксов
не люблю, и когда постучат
и попросят с улыбкою уксуса,
я исполню желанье ребят.
Отвращенье домашние кофточки,
полки книжные, фото отца
вызывают у тех, кто, на корточки
сев, умеет сидеть до конца.

Свалка памяти, разное, разное.
Как сказал тот, кто умер уже,
безобразное – это прекрасное,
что не может вместиться в душе.
Слишком много всего не вмещается.
На вокзале стоят поезда –
ну, пора. Мальчик с мамой прощается.
Знать, забрили болезного. «Да
ты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся».
На прощанье страшнее рассвет,
чем закат. Ну, давай поцелуемся!
Больше черного горя, поэт.

1997
21:50 В России расстаются навсегда.
В России друг от друга города
столь далеки,
что вздрагиваю я, шепнув «прощай».
Рукой своей касаюсь невзначай
её руки.

Длинною в жизнь любая из дорог.
Скажите, что такое русский бог?
«Конечно, я
приеду». Не приеду никогда.
В России расстаются навсегда.
«Душа моя,

приеду». Через сотни лет вернусь.
Какая малость, милость, что за грусть –
мы насовсем
прощаемся. «Дай капельку сотру».
Да, не приеду. Видимо, умру
скорее, чем.

В России расстаются навсегда.
Ещё один подкинь кусочек льда
в холодный стих.
...И поезда уходят под откос,
...И самолёты, долетев до звёзд,
сгорают в них.

1996
23:50 Участковый был добрым и пьяным,
сорока или более лет.
В управлении слыл он смутьяном –
не давали ему пистолет.

За дурные привычки, замашки
двор его поголовно любил.
Он ходил без ментовской фуражки,
в кедах на босу ногу ходил.

А еще бы похож на поэта,
то ли Пушкина, то ли кого.
Со шпаною сидел до рассвета.
Что еще я о нем, ничего

мне не вспомнить о нем, если честно.
А напрячься, и вспомнится вдруг
только тусклая возле подъезда
лампочка с мотыльками вокруг.

1999
25:40 Лысов Евгений похоронен.
Бюст очень даже натурален.
Гроб, говорят, огнеупорен.
Я думаю, Лысов доволен.
Я знал его от подворотен
до кандидата-депутата.
Он был кому-то неугоден.
А я любил его когда-то.
С районной шушерой небрежен,
неумолим в вопросе денег.
Со мною был учтив и нежен,
отремонтировал мне велик.
Он многих, видимо, обидел,
мне не сказал дурного слова.

Я радовался, если видел
по телевизору Лысова.
Я мало-мало стал поэтом,
конечно, злым, конечно, бедным,
но как подумаю об этом,

о колесе велосипедном —
мне жалко, что его убили.
Что он теперь лежит в могиле.
А впрочем, что же, жили-были...
В затылок Женю застрелили.

26:30 В наркологической больнице
с решеткой черной на окне
к стеклу прильнули наши лица,
в окне Россия, как во сне.

Тюремной песенкой отпета,
последним уркой прощена
в предсмертный час, за то что, это,
своим любимым не верна.

Россия, — то, что за пределом
тюрьмы, больницы, ЛТП.
Лежит Россия снегом белым
и не тоскует по тебе.

Рук не ломает и не плачет
с полуночи и до утра.
Все это ничего не значит.
Отбой, ребята, спать пора!

1999



28:55
Эля, ты стала облаком
или ты им не стала?

Стань девочкою прежней
с белым бантом,
я – школьником,
рифмуясь с музыкантом,
в тебя влюблённым и в твою подругу,
давай-ка руку.
Не ты, а ты, а впрочем, как угодно –
ты будь со мной всегда, а ты свободна,
а если нет, тогда меняйтесь смело,
не в этом дело.
А дело в том, что в сентября начале
у школы утром ранним нас собрали,
и музыканты полное печали
для нас играли.
И даже, если даже не играли,
так, в трубы дули, но не извлекали
мелодию, что очень вероятно,
пошли обратно.
А ну назад, где облака летели,
где, полыхая, клёны облетели,
туда, где до твоей кончины, Эля,
ещё неделя.
Ещё неделя света и покоя,
и ты уйдёшь вся в белом в голубое,
не ты, а ты с закушенной губою
пойдёшь со мною
мимо цветов, решёток, в платье строгом
вперёд, где в тоне дерзком и жестоком
ты будешь много говорить о многом
со мной, я – с богом.


30:05
РАЗГОВОР С БОГОМ
Господи, это я мая второго дня.
— Кто эти идиоты?
— Это мои друзья.
На берегу реки водка и шашлыки, облака и русалки.
— Э, не рви на куски. На кусочки не рви,
Мерзостью назови, ад посули посмертно, но не лишай любви
високосной весной, слышь меня, основной!
— Кто эти мудочёсы?
— Это — со мной!

31:55 Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей
и обеими руками обнимал моих друзей –
Водяного с Черепахой, щуря детские глаза.
Над ушами и носами пролетали небеса.
Можно лечь на синий воздух и почти что полететь,
на бескрайние просторы влажным взором посмотреть:
лес налево, луг направо, лесовозы, трактора.
Вот бродяги-работяги поправляются с утра.
Вот с корзинами маячат бабки, дети – грибники.
Моют хмурые ребята мотоциклы у реки.
Можно лечь на теплый ветер и подумать-полежать:
может, правда нам отсюда никуда не уезжать?
А иначе даром, что ли, желторотый дуралей –
я на крыше паровоза ехал в город Уфалей?
И на каждом на вагоне, волей вольною пьяна,
«Приму» ехала курила вся свердловская шпана.

1999